Читать онлайн «Записки с того света (Посмертные записки Браза Кубаса) 1974». Страница 2

Автор Машадо Ассиз

Кое-кто из нашей семьи еще жив — моя племян­ница Венансия, «лилия долин», прекраснейшая среди прекрасных дам своего времени, и отец ее Котрин, субъект довольно-таки... впрочем, не будем предвосхи­щать события; покончим прежде с пластырем.


Глава IV

НАВЯЗЧИВАЯ ИДЕЯ


Проделав изрядное количество сальто-мортале, моя идея превратилась в навязчивую. Читатель, да избавит тебя господь от навязчивых идей; лучше пусть он по­шлет тебе в глаз сучок или целое бревно. Вспомни Кавура[6] — навязчивая идея объединить Италию стоила ему жизни. Бисмарк, правда, еще не умер; впрочем, природа — дама капризная, а история — неисправи­мая кокетка. Светоний[7] представил нам Клавдия про­стаком, эдакой «тыквой», по выражению Сенеки[8], Тита же провозгласил благороднейшим из римских цезарей. Но вот в наше время является некий ученый муж, нашедший способ доказать, что из обоих импе­раторов воистину благодетельным был тот, кого Сенека называл «тыквой». А тебя, дона Лукреция, прекрасный цветок Борджиа, поэт[9] представил чуть ли не католи­ческой Мессалиной, но стоило появиться во всем сомневающемуся Грегоровиусу[10], и репутация твоя уже не так черна, и если не стала ты непорочной лилией, то не считают тебя уж и зловонным болотом. И поэт и ученый — оба отчасти правы.

Итак, да здравствует история, любезная история, позволяющая толковать себя как кому вздумается; возвращаясь к навязчивой идее, я прибавлю только, что именно она создает мужей сильных духом или безум­ных; идея же ненавязчивая, неустойчивая, то и дело меняющая цвет и форму, порождает Клавдиев,— так утверждает Светоний.

Моя идея была навязчивой, непоколебимой, словно... что же непоколебимо в этом мире? Египетские пирами­ды? А может быть, луна или недавно разогнанный германский парламент?[11] Читатель! Смотри сам, какое сравнение более тебе по нраву, и не вороти нос от моих записок потому только, что мы не дошли еще до главных событий. Успеем. Ты, как все читатели, пред­почитаешь забавный анекдот серьезным рассуждениям. И правильно делаешь. Сейчас, сейчас. Мне только нуж­но сказать еще кое-что очень важное; эту книгу пишет человек, ничем не связанный с жизнью, перешагнувший через ее порог. Это философское произведение, местами суровое, местами насмешливое, не призвано ни поучать, ни воспламенять, ни окатывать холодной водой. Оно не пустое развлечение, но и не апостольская пропо­ведь.

Вот мы и дошли; перестань же морщить нос, чита­тель : мы снова вернулись к пластырю. Оставим в покое историю с ее капризами модной дамы; никто из нас не сражался у Саламина[12], никто не писал Аугсбургского вероисповедания;[13] сам я если и вспоминаю когда-нибудь о Кромвеле, так только потому, что рука, ра­зогнавшая парламент, могла бы вручить англичанам мой пластырь. Не смейтесь над триумфом пуританина и аптеки. Разве вы не знаете, что под сенью великого, всенародного, овеянного славой стяга всегда ютится множество маленьких, скромных флажков, которые нередко переживают большое знамя? Возможно, мое сравнение неудачно, но эти флажки — словно народ, нашедший приют у подножия высокой феодальной кре­пости; крепость пала, а народ остался. И стал сильным и могущественным, и воздвиг новые крепости; нет, ре­шительно это сравнение неудачно.


Глава V,

В КОТОРОЙ ПОЯВЛЯЕТСЯ

УШКО ОДНОЙ СЕНЬОРЫ


В то самое время, когда я занимался своим изобрете­нием и усовершенствовал его, меня прохватил холодный ветер; я заболел, но лечиться не стал. В голове у меня прочно засел пластырь, я был во власти навязчивой идеи, создающей сильных духом и безумцев. Мне пред­ставлялось, как я, отделившись от грешной земли, воз­ношусь высоко в небо, подобно бессмертному орлу,— а созерцание столь великолепного зрелища делает человека нечувствительным к точащей его боли. На дру­гой день мне стало хуже; я принял наконец кое-какие меры, однако далеко не достаточные. Лечился я нехотя, как попало, без должного терпения; так постепенно развилась болезнь, перенесшая меня в вечность. Как вы уже знаете, умер я в тяжелый день — в пятницу, и думаю, мне удалось доказать, что убило меня мое изобретение. Бывают и менее веские доказательства, однако им верят.

Я мог бы, вероятно, прожить до конца века, ведь я был крепок и здоров. Обо мне, как и о других столет­них старцах, написали бы в газетах. Мог бы я посвя­тить себя не фармацевтическому изобретению, а, ска­жем, вопросам политики или религии. И тот же холод­ный ветер, легко нарушающий человеческие планы, положил бы всему конец. Вот от чего зависит судьба людей.

Рассуждая таким образом, я простился с женщиной, если не самой добродетельной, то, во всяком случае, самой красивой среди своих современниц — иными сло­вами, с незнакомкой из первой главы, с той, чье вооб­ражение, подобно аистам... Ей было пятьдесят четыре года, и она была развалиной — величественной развали­ной. Представь себе, читатель, что много, много лет тому назад мы, она и я, любили друг друга, и вот те­перь, когда я уже был смертельно болен, я вдруг увидел ее — она стояла в дверях спальни.


Глава VI

CHIMENE, QUI L’EUT DIT?

RODRIGUE, QUI L'EUT CRU? [14]


Она стояла в дверях спальни, встревоженная, блед­ная, вся в черном; минуту была она неподвижна и не решалась войти — возможно, ее смущал сидевший у меня человек. Я смотрел на нее со своего ложа не от­рываясь, не говоря ни слова. С нашей последней встречи прошло всего два года, но сейчас я видел ее такой, какой она, да и мы оба, когда-то были, ибо непостижимый Иезекииль[15] поворотил солнце вспять и вернулись дни нашей молодости. Солнце поворотило вспять, я стряхнул с себя немощь старости, и горсть праха, которую смерть уже собиралась развеять в вечности небытия, вдруг победила время, слугу смерти. Что чары Ювенты по сравнению с самой обыкновенной тоской о прошлом!

Друзья мои, воспоминания приятны, не верьте счастью сегодняшнего дня — оно всегда отравлено слю­ною Каина. Но пройдут годы, успокоятся страсти, и вот тогда вы сможете испытать полное, истинное блаженство. Ибо из двух обманов слаще тот, который уже ничем не омрачен.

Но недолго длились воспоминания — действитель­ность заняла свое место; прошлое отступило перед на­стоящим. В свое время я разовью перед читателем мою теорию человеческих изданий; теперь же продолжим наш рассказ. Виржилия (ее звали Виржилия) твердой поступью вошла в спальню — годы и траур придавали ей величественный вид — и приблизилась к моему ложу. Сидевший у меня человек встал и вышел. Этот субъект ежедневно навещал меня, чтобы потолковать о разви­тии торговли, о колонизации, о строительстве железных дорог и тому подобных предметах, чрезвычайно ин­тересных для умирающего. Он вышел; Виржилия про­должала стоять; некоторое время мы смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Неужели это возможно? Прошло двадцать лет — и что осталось от пылкой влюб­ленности, от безудержной страсти? Сердца наши увяли, жизнь и опустошила и пресытила их. Теперешняя Виржилия была красива красотой старости, суровой мате­ринской красотой; она пополнела со дня нашей последней встречи в Тижуке. Виржилия была не из тех, кто легко сдается времени, хотя в ее темных волосах и блестели серебряные нити.

— Пришла проведать покойника?— сказал я.

— Какого покойника! — сказала Виржилия, состро­ив гримасу.— Хочу поставить на ноги притворщика.

В ее голосе не было прежней трепетной нежности, но тон был теплый, дружеский. Кроме меня, в доме был ходивший за мной слуга. Мы могли спокойно беседо­вать. Виржилия принялась рассказывать новости — остроумно и даже зло. Я, готовый покинуть этот мир, испытывал сатанинское наслаждение, глумясь над ним,— я убеждал себя, что ничего не теряю.

— Странная мысль! — прервала меня Виржилия с легкой досадой.— Смотри, я больше не приду. Скажите на милость — он умирает! Все мы умрем. Сейчас мы еще живы.— Взглянув на часы, она прибавила:— О, боже! Три часа. Мне надо идти.

— Так скоро?

— Да; я зайду к тебе завтра или послезавтра.

— Не знаю, удобно ли это,— счел я нужным заме­тить.— Ведь твой больной холост, в доме нет женщины.

— А твоя сестра?

— Приедет на несколько дней, но не раньше суб­боты.

Виржилия подумала, пожала плечами и серьезно проговорила:

— Я уж старуха! Никто не станет осуждать меня. На всякий случай возьму с собой Ньоньо.

Бакалавр Ньоньо был ее единственным сыном. В пять лет он, сам того не ведая, стал невольным со­участником нашей любви. Они пришли через два дня, и, признаюсь, увидав их вместе в моей спальне, я так смутился, что не сразу ответил на любезное приветствие юноши. Виржилия отгадала мои чувства и сказала сыну:

— Ты посмотри только, Ньоньо, на этого господина: он притворяется, что не может говорить,— хочет убе­дить нас, будто он умирает.