Читать онлайн «Смотри на Арлекинов !». Страница 5

Автор Владимир Набоков

Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится лоб, когда она заводит брови, ожидая, пока я усвою соль ее шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда, нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет поделиться со мной. Но мой инструмент был еще слишком туп и неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей, и ее глаза, ее волосы становились безнадежно общи в моих, в прочем, неплохо сработанных строфах.

Ни один из тех описательных и, будем честными, пустеньких опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский - не оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы его показывать Ирис, к тому же чудная стеснительность, какой я отродясь не испытывал прежде, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей чувственной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее прелестей. Но вот ночью 2О июля я сочинил более косвенные, более метафизические стихи, которые решился показать ей за завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше, чем сам оригинал. Название стихотворения, под которым оно появилось в парижской эмигрантской газете (8 октября 1922 г., после нескольких напоминаний с моей стороны и одной просьбы "прошу вас вернуть..."), было да и осталось - во всех антологиях и собраниях, перепечатывавших его в последующие пятьдесят лет, - "Влюбленность", и оно облекает золоченой скорлупкой то, на выраженье чего в английском уходит три слова.

Мы забываем, что влюбленность

не просто поворот лица,

а под купавами бездонность,

ночная паника пловца.

Покуда снишься, снись, влюбленность,

но пробуждением не мучь,

и лучше недоговоренность,

чем эта щель и этот луч.

Напоминаю, что влюбленность

не явь, что метины не те,

что, может быть, потусторонность

приотворилась в темноте.

- Прелестно, - сказала Ирис. - Звучит как заклинание. А что это значит?

- Это у меня здесь, на обороте. Стало быть, так. Мы забываем - или лучше, склонны забывать, - что "влюбленность" ("being in love") не зависит от угла, под которым нам видится лицо любимой, но что она - бездонное место под ненюфарами, "a swimmer panic in the night" (здесь удалось передать трехстопным ямбом последнюю строчку первой строфы, "ночная паника пловца"). Следующая строфа: Пока сон хорош, в смысле "пока все хорошо", продолжай появляться в наших снах, "влюбленность", но не томи, пробуждая нас или говоря слишком много, - умолчание лучше, чем эта щель или этот лунный луч. Далее следует последняя строфа этих философических любовных стихов.

- Этих - как?

- Этих философических любовных стихов. I remind you, "напоминаю", что "влюбленность" - не реальность, видимая наяву, что у нее иной крап (например, полосатый от луны потолок, moon-stripped ceiling, - это реальность иного толка, нежели потолок дневной), и что, может статься, загробный мир стоит, слегка приоткрывшись, в темноте. Voila.

- Ваша девушка, - заметила Ирис, - должно быть, здорово веселится в вашем обществе. А, вот и наш кормилец. Bonjour, Ив. Боюсь, тостов тебе не досталось. Мы думали, ты уж несколько часов как ушел.

На миг она прижала ладонь к щеке чайника. И это пошло в "Ardis", в "Ardis" пошло все, моя бедная, моя мертвая любовь.

6.

После пятидесяти лет или десяти тысяч часов солнечных ванн в разных странах - на пляжах, лужайках, скамейках и скалах, на крышах, на кораблях и балконах - я мог бы и не упомнить чувственных тонкостей моего посвящения, если б не эти мои старинные заметки, так утешающие педантического мемуариста рассказами о его недугах, супружествах и жизни в литературе. Огромные массы "Шейкерова кольдкрема" втирались мне в спину коленопреклоненной, воркующей Ирис, пока я лежал в ослеплении пляжа на грубом полотенце ничком. Под закрытыми веками, притиснутыми к предплечью, проплывали пурпуровые светородные образы: "Сквозь прозу солнечных волдырей проступала поэзия ее прикосновений...", - так значится в моем карманном дневничке, но теперь я могу уточнить те незрелые утонченности. Проникая сквозь жжение в коже и преображаясь жжением в нелепое, нестерпимое возбуждение, прикосновенья ее ладони к лопаткам и вдоль спинного хребта слишком уж походили на умышленную ласку, чтобы не быть умышленным подражанием ей, и я не умел обуздать тайного отзыва, когда проворные пальцы в последний раз ненужно спархивали к самому копчику и отлетали.

- Ну вот, - говорила Ирис в точности тем же тоном, к которому прибегала, закончив более своеобычный курс лечения, одна из моих кембриджских душечек, Виолетта Мак-Д., опытная и милосердная девственница.

У ней, у Ирис, был не один любовник, и когда я открыл глаза и обернулся к ней, и увидел ее и пляску алмазов в зеленовато-синем исподе подступающей валкой волны, и влажный глянец голышей на предпляжьи, там, где мертвая пена ожидала живую, - и, ах, она приближалась, хохлатая линия волн, рысью, будто цирковые лошадки, по грудь погруженные в воду, - я понял, восприняв ее на фоне этого задника, сколько ласкательств, как много любовников помогало сформировать и усовершить мою Ирис с ее безупречною кожей, с отсутствием какой бы то ни было неточности в обводе ее высокой скулы, с изяществом ямки под нею, с accroche-coeur маленькой ладной игруньи.

- Кстати, - сказала Ирис (не поднимаясь с колен, она прилегла, перевив под собою ноги), - кстати, я так и не извинилась за ту жуткую глупость, которую ляпнула о ваших стихах. Я уж раз сто перечла "Valley Blondies" (влюбленность) и по-английски, ради содержания, и по-русски, ради музыки. Помоему, они совершенно божественны. Вы простите меня?

Я потянулся губами, поцеловать радужную коричневую коленку рядом со мной, но ее ладонь, как бы измеряя младенческий жар, легла мне на лоб и остановила его приближение.

- За нами присматривает, - сказала она, - множество глаз, глядящих якобы куда угодно, только не в нашу сторону. Две хорошенькие учительницы-англичанки справа от меня, - примерно, шагах в двадцати, - уже сообщили мне, что ваше сходство с фотографией Руперта Брука, знаете, той, где у него голая шея, просто a-houri-sang, - они немного знают французский. Если вы еще раз попытаетесь поцеловать меня или мою ногу, я попрошу вас уйти. Слишком часто в моей жизни мне делали больно.

Последовало молчание. Крупинки кварца переливались радужным светом. Когда девушка начинает говорить, как героиня рассказа, все, что требуется - это немного терпения.

Я уже отослал стихи в ту эмигрантскую газету? Нет еще; сначала нужно отправить венок сонетов. Судя по кой-каким мелочам, двое слева от меня (я понизил голос) - мои соотечественники-экспатрианты. "Да, - согласилась Ирис, - они едва не подскочили от любопытства, когда вы стали читать Пушкина, - про волны, с любовью ложившиеся к ее ногам. А какие еще приметы?"

- Он медленно гладит бородку сверху вниз, глядя на горизонт, а она курит папиросу.

Еще была там малышка годов десяти, баюкавшая в голых руках большой желтый мяч. Она казалась одетой в одну только упряжь с оборками и в короткую складчатую юбку, не скрывавшую ладных бедер. В более позднюю эру любитель назвал бы ее "нимфеткой". Поймав мой взгляд, она улыбнулась мне похотливо и сладко по-над солнечным глобусом, из-под золотисто-каштановой челки.

- Лет в одиннадцать, в двенадцать, - сказала Ирис, - я была такой же хорошенькой, как эта французская сирота. Это ее бабушка сидит вся в черном с вязанием на расстеленной "Cannice-Matin". Я разрешала дурно пахнущим джентльменам ласкать меня. Играла с Ивором в неприличные игры - нет, ничего чрезмерного, и вообще он теперь донов предпочитает доннам, так он, во всяком случае, говорит.

Она кое-что рассказала мне о родителях, по очаровательному совпадению скончавшихся в один день, - мать в семь утра в Нью-Йорке, а отец в полдень в Лондоне, всего два года назад. Они расстались сразу после войны. Она была американка, ужасная. О матерях так не говорят, но она и вправду была ужасна. Папа, когда он умер, был вице-президентом "Samuels Cement Company". Он происходил из почтенной семьи и имел "хорошие связи". Я спросил, почему, собственно, у Ивора зуб на "общество" и наоборот? Она туманно ответила, что его воротит от "своры охотников на лис" и "банды яхтсменов". Я отметил, что к этим противным клише прибегают одни мещане. В моем кругу, в моем мире, в моей изобильной России мы настолько стояли выше любых представлений о "классах", что лишь ухмылялись или зевали, читая о "японских баронах" или "новоанглийских патрициях". Все же довольно странно, что Ивор оставлял шутовство и обращался в нормальную серьезную личность, лишь седлая своего дряхлого, чубарого в подплешинах конька и принимаясь поносить английские "высшие классы" - в особенности их выговор. Ведь последний, протестовал я, представляет собою речь, превосходящую качеством парижский французский и даже петербургский русский, обаятельно модулированное негромкое ржание, которому Ирис и он в их обиходном общении подражали довольно удачно, хоть, разумеется, и неосознанно, если только не забавлялись, длинно вышучивая ходульный и устарелый английский безобидного иностранца. К слову, кто по национальности тот бронзовый старец с жесткой порослью на груди, что выбирается из низкого прибоя следом за своей неопрятной собакой, - по-моему, я где-то видел его лицо?