Читать онлайн «Представления русских о нравственном идеале». Страница 8

Автор М. Воловикова

Получив такую «прививку» от революции в России, понимая, прогнозируя ее разрушительный характер, Сергей Булгаков уже не мог быть захвачен революционными «вихрями» 1917 года, хотя и понимал глубину происходящих в стране процессов, предшествовавших революции: «Россия экономически росла стихийно и стремительно, духовно разлагаясь»[71]. Он сам отслеживает момент, когда обаяние толпы, празднующей февральскую революцию, на время захватило его, и как именно миг внутреннего согласия включает в толпу:

«Был момент малодушия, когда я захотел выдавить из себя радость, слиться с народом в его “свободе”. <…> Я шел по Остоженке в народном шествии в день парада и пьянил себя. Однако этого хватило на полчаса и ничего не вышло кроме омерзения. <…> А между тем кругом все сходило с ума от радости, и как я ни сторонился в эти страшные дни, но и мне приходилось попадать в круги профессионально радующихся»[72].

Трудно ходить «мрачным Гамлетом» среди толпы, охваченной другими чувствами. Для сопротивления напору толпы нужна огромная внутренняя сила, коренящаяся в работе по осознанию происходящих процессов и в ясном понимании и искреннем принятии истинных ценностей, противоположных революции.

Петербургские дневники

Излечение от романтики революции, которой интеллигенция в России была увлечена практически повсеместно, происходило, когда под удар попадали главные ценности личности. Для Зинаиды Гиппиус, жены Дмитрия Мережковского, известной в свое время поэтессы, этими ценностями оказались культура и вообще сама возможность поддержания и сохранения жизни. До революции самые блистательные российские умы с увлечением играли в идеи революционного преобразования общества[73]. И вот дневниковая запись З. Гиппиус от 8 февраля 1918 г.:

«Мы же, вот мы, сознательные люди России, – мы бессильны и рабы, и потому виноваты совершенно так же. Сознание без силы – ничто, хуже, чем ничто. Даже гибель не искупает вины знающих и не делающих так. <…> Вчера на минуту кольнуло известие о звероподобном разгроме Михайловского и Тригорского (исторических имений Пушкина). Но ведь уничтожили и усадьбу Тургенева, осквернили могилу Толстого…»[74]

Слова о «знающих и не делающих» – вольное цитирование Нового Завета. Если записи до февраля 1917 года наполнены ожиданием изменений, а большевики, как малозначительная сила, едва упомянуты, то теперь происшедшее вызывает сожаление (раскаяние) о том, что ум, знания интеллигенции не стали делом, а остались лишь разговорами.

Особенность дневниковых записей, в отличие от воспоминаний, состоит в том, что здесь каждый день фиксируется своим итогом, своею мыслью, и часто (особенно в период социальных потрясений) противоречит мыслям, высказываемым ранее. Дневник позволяет увидеть момент развития мысли и вообще картины происходящих событий.

И в «тетрадях» З. Гиппиус, и в дневниковых записях ее современницы Анны Ахматовой сохранились свидетельства об ужасном послереволюционном холоде и голоде в Петрограде. Обе поэтессы особенно страдают от отсутствия света. З. Гиппиус несколько раз с досадой вспоминает «декретное» время. Запись от 18 мая 1918 г.: «Нынче, во второй раз, электричество стало гаснуть в 12 ч. А так как большевики переводят сегодня часы на 2 ч. вперед (?!), то, значит, в 10 часов. Веселая жизнь»[75]. По более поздним записям (особенно в дневниках Ахматовой) видно, как любым источником света – огарком свечи или светом из окна – будут пользоваться, чтобы иметь возможность писать.

Самым тяжелым испытанием остается все, что связано с крушением надежд. По записям видна и динамика этих надежд. Сначала (до февраля 1917 года) – на демократические революционные изменения в России, затем – на то, что большевики – это случайность, которая вот-вот кончится, придет помощь от цивилизованной Европы: от Франции или Англии… Но заканчивается одна «тетрадь», другая, заполняются «вставки» в дневниковые тетради, а от Европы не приходит освобождение. Кому и когда нужна была сильная Россия? Но это мы сейчас можем видеть по прошествии стольких десятилетий и Великой Отечественной. Однако, находясь внутри событий, исключительно сложно составить точную картину происходящего. Скорее, период резких социальных изменений сам является проверкой всего, что было продумано, понято и как-то объединено в единую картину понимания, объяснения и прогнозирования социальных процессов. Запись З. Гиппиус от 3 мая 1918 г.:

«Немыслимо, невозможно – разобраться даже примитивным образом в нашем хаосе. Нельзя думать, нельзя чего-нибудь разумно желать, нельзя иметь точку зрения»[76].

Видимо, такая революция не присутствовала в представлениях подавляющего числа российской интеллигенции, несмотря на знание о предупреждении Пушкина и Достоевского, лучше понимавших и чувствовавших Россию и ее народ. «Петербургские дневники» фиксируют попытки как-то справиться с ситуацией, объяснить ее, но, главное, они показывают, насколько реальные события опережают возможность человека понять их. Отсюда путь к долго не заживающей травме. В записи З. Гиппиус от 21 мая 1918 г. присутствуют безликие «они» как слепая, неразумная сила:

«Перевели часы – на два часа вперед! Послали по деревням вооруженные банды – отнимать хлеб! Грабят так, что даже сами смеются. Нет тени примитивно-человеческого смысла в том, что делают. Все разрушили, обещали и дальше так. А печать начисто удушили. Журналиста Петра Пильского засадили в тюрьму за документальное доказательство: 14 из правящих большевиков клинически помешанные, пользовались лечением в психиатрических больницах. Топливо иссякает. Стали везде тушить электричество в 10 ч. вечера (пишу при керосиновой лампе, и она гаснет)»[77].

Заканчивается еще одна «черная тетрадь». В записях, датированных 1919 годом, появляется, хотя и отрицательная, но определенность в связи событий: «Если кто-нибудь не возвращается домой – значит, его арестовали». «Если ночью горит электричество – значит, в этом районе обыски»[78].

З. Гиппиус практически ничего не пишет о своих переживаниях, связанных с нарастающим голодом и холодом. Здесь сказываются воспитание и приоритет ценностей. Дневник точным и образным языком фиксирует то, что наблюдает сама писательница. Водораздел оценок проходит по границам нравственного идеала в том виде, в каком он сформировался у этого человека во все предшествующие годы. Этот идеал питают и поддерживают культурные ценности и образы конкретных людей, в своих поступках в это трудное время соответствующих этому идеалу[79]. Запись от 9 января 1918 г.:

«Был Ив. Ив.[80], этот удивительный, гениальный… человек. Он, быть может, и гениальный ученый, но гениальностей всякого рода, и художников, и писателей, и ученых, и философов, и политиков мы знаем достаточно, немало их видывали. С совершенством же в “чисточеловечестве” я сталкиваюсь в первый раз. Этот человек – только человек настоящий, – которого от этой именно настоящести, подлинности и следует писать с большой буквы. У него, ради полноты совершенства, должны присутствовать и все недостатки человеческие»[81].

И по прошествии еще одного революционного года, дневник З. Гиппиус продолжает фиксировать поиск людей, которые выдержали испытания, только оценки стали резче: «продался» большевикам «за крупу» или нет. Такая «политическая» граница может проходить через живых людей, даже если эти люди – Брюсов или Блок…

«Но бывают времена, когда нельзя быть безответственным, когда всякий обязан быть человеком. И я “взорвала” мосты между нами, как это ни больно. Пусть у Блока, да и у Белого, – “душа невинна” – я не прощу им никогда»[82].

Есть граница и для физических испытаний. Ноябрь 1919-го в Петрограде: нет ни еды, ни света, ни тепла: «Дрожа, пишу при последнем свете мутного дня. Холод в комнатах туманит мысли. В ушах непрерывный шум. Хлеб – 300 р. фунт. Продавать больше нечего»[83]. И самое, наверное, абсурдное – Дмитрий Мережковский – на рытье окопов (скоро подобного абсурда будет много, а пока – непривычно): «Диму-таки взяли на каторжные (“общественные”) работы. Завтра в 6 утра – таскать бревна… И вовсе, оказалось, не бревна!.. Несчастный Дима пришел сегодня домой только в 4 ч. дня, мокрый буквально по колено. Он так истощен, слаб, страшен, что на него почти нельзя смотреть. <…> Сегодня его гоняли далеко за город, по Ириновской дороге, с партией других каторжан, – рыть окопы!!»[84].

Слово найдено – «рабство», и у самой границы того, что этот человек (пока) в состоянии вынести, идет осознание главных ценностей, ради которых можно терпеть все остальное:

«Да, рабство. Физическое убиение духа, всякой личности, всего, что отличает человека от животного. Разрушение, обвал всей культуры. Бесчисленные тела белых негров. Да что мне, что я оборванная, голодная, дрожащая от холода? Что – мне? Это ли страдание? Да я уж и не думаю об этом. Такой вздор, легко переносимый, страшный для слабых, избалованных европейцев. Не для нас. Есть ужас ужаснейший. Тупой ужас потери лица человеческого. И моего лица, – и всех, всех кругом…»[85].