Читать онлайн «Дикая кошка». Страница 4

Автор Николае Виеру

Не стерпели сельчане, пристали как-то к Добрину-птицелову: мол, кто дал ему право мучить божьих птиц. А тот на них с палкой да с ножом. Была у него немецкая трофейная финка. С войны привез, только это и привез оттуда, где воевал. Но финка была отменная, с блестящим лезвием, с серебряной рукояткой, в ножнах с серебряной инкрустацией.

— Заходи в ворота! Кто тут смельчак? — кричал птицелов, и взгляд у него был диким.

Страсть к ловле птиц у Добрина была с войны. А почему, откуда, он не объяснял. Мало-помалу сельчане оставили его в покое. Но от председателя сельсовета Добрину не удалось отвертеться. Не помогли ни финка, ни его буйволиная сила. Председатель вызвал милиционера из Вулкэнешты, который пригрозил птицелову пистолетом. Некуда было деваться — выпустил он птиц. А ранней весной снова ловить стал и в клетки запирать. Но председателю надоело беспокоить вулкэнештского милиционера, и все пошло своим чередом.

«Чего хочет от меня Иоана, дочка Добрина-птицелова?»

В любовных романах, которыми зачитывался он, Михай, такого, как у него с Иоаной, не случалось, и ему неоткуда было знать, как вести себя.

— Нет, я знал. Просто я не хотел… Я не очень догадывался, чего добивалась от меня Иоана, но все же пошел на свидание. Я дождался, пока солнце село и вода в озере Белеу стала темной. Тогда я пробрался к дому птицелова. Была темень хоть глаз выколи. Вдруг взошла луна. И над заснувшими домами потекли, как вода, лунные струи. В ту пору сельчане ложились спать рано, с курами. Вставали до солнца, до предутренней зорьки. Я поравнялся с домом Добрина, свистнул и пошел своей дорогой. И почти сразу увидел легкую тень. Иоана окликнула меня:

— Мэй, Михай!

Она приблизилась ко мне, и в лунном свете я увидел блеск ее глаз. Она повторила снова:

— Мэй, Михай!

Потом вдруг остановилась, тяжело дыша, обхватила меня за шею огрубелыми от работы руками, и я на миг потерял голову. Я утратил самообладание и, может быть, поэтому покорно позволил увлечь себя на траву на обочине дороги.

— Мэй, Михай, мэй, чего тебе от меня надо? Ты снишься мне ночь за ночью, не даешь спать, мучаешь меня. Я встаю на рассвете, разбитая от усталости. Ну скажи, Михай, что со мной? — говорила Иоана прерывающимся от волнения голосом.

Ог как блестели у нее глаза, как дрожал голос, и вся она дрожала, будто в лихорадке, и губы ее ярко алели… О, как она его целовала…

— Она тебя целовала, тискала, мэй, Михай, а ты был будто камень… — сказал бы дед Дорикэ, если бы знал мысли сына.

— Нет, неправда. Я быстро опомнился, вскочил с земли и залепил ей оплеуху. И бросил ее там, на траве, под луной, неподвижную, с белым, как у феи, лицом и расплетенными смоляными волосами, беспорядочно прикрывавшими плечи и тело.

— Почему ты ее бросил, Михай? — спросил бы с недоумением дед Дорикэ, если бы они могли поговорить.

— Не знаю. Я и сам мучился позднее: почему? почему? Но ответа так и не нашел. Я не жалел тогда, что бросил ее, убежал от дочки Добрина-птицелова. И сейчас не жалею.

— Пересудов было по селу, Михай, кривотолков — ужас, и про тебя и про нее чего только не болтали, да и добриновская дочка хороша, разнесла по домам все, что промеж вами было. А мне хоть из дому не выходи от стыда, как зло и не разбери-пойми ты с ней обошелся.

— Какое мне дело до разговоров односельчан? Надеюсь, это ты понимаешь?

Дед Дорикэ, услышь такое, удивленно покачал бы головой, пожал плечами и, верно, подумал бы про себя: «Не понимаю».

Дед Дорикэ остановился посреди проселочной дороги, глянул на старые пыльные сандалии и досадливо махнул рукой:

— Ладно, Михай. А что у тебя было с девушкой с танцев?

— С девушкой с танцев? Я обнял ее за плечи, и мы ушли. И вокруг никого не было. И земля была горячая, и волосы ее смешались с травой, и тело прижалось к земле. И я, и она, и земля, и небо слились — и было одно целое.

5

Она взглянула тогда широко распахнутыми глазами, погладила его волосы. Порывалась что-то сказать, И, наконец, решилась. Она говорила долго высоким, приглушенным, чуть ломким от волнения голосом, и голос ее журчал в ушах, как речная вода, но слова не доходили до него, смысл ускользал. И потом немало дней он, Михай, мучился, пытаясь припомнить, что говорила ему та девушка. Но запомнились только ее лицо и пшеничные волосы, смешавшиеся с травой, крепкая упругая грудь и длинные, безукоризненно красивые ноги.

Что хотела сказать ему девушка с танцев?

Минула ночь в тихом парке, и он, Михай, никогда больше не искал встреч с девушкой. И она, та блондинка. не искала их. Урсаки он ничего не рассказал. Только еще больше замкнулся в себе. Вступительные экзамены он выдержал успешно, поступил в университет и ничего не желал знать, кроме книг и конспектов, которые новоиспеченный студент глотал так жадно, будто кто-то подгонял его. Презрение его к женщинам было в ту пору неподдельным. Виною была девушка с танцев, которая заманила его в укромный, окутанный нестерпимым летним зноем парк.

Дорога привела деда Дорикэ на макушку холма, и оттуда, сверху, выстелилась как на ладони пойма Прута. Далеко внизу, на сглаженном ветрами, залитом солнцем угоре, виднелся силуэт пастуха и пасущееся стадо. Овцы грудились, теснились и, видать, тяжело дышали.

«Скоро пора стрижки овец, — подумал дед Дорикэ, — состригут их овечьи шубы, сразу им полегчает».

Он помахал рукой высокому костлявому мужчине. Тот махнул в ответ и стал ждать, пока Дорикэ приблизится.

— Привет, дед Дорикэ! Опять пришел? Говорил ведь прошлый раз, все, мол, баста, ухожу, надоело чабанить. Зачем пожаловал, дед Дорикэ?

Старик не отвечал ни слова, поравнялся с говорившим, сел на сухую траву отдуваясь.

— Привет, Добрин! — заговорил он наконец. — Погоди, я разуюсь… Как поживаешь?

— Как поживаю? — повторил Добрин-птицелов и уселся рядом с дедом Дорикэ. Потом стянул с головы островерхую барашковую шапку, обнажив круглую лысину. — Я велел передать председателю, чтоб замену тебе нашел. Да вижу, нужда в том отпала.

— Отпала, — мирно согласился дед Дорикэ. — Видно, не миновать мне смертушки своей на стыне. Случится что со мной, накажи моей старухе схоронить меня здесь, подле овчарни.

Добрин пристально глянул на деда Дорикэ.

— Что это на тебя нашло? — спросил он раздраженно. — Что попусту языком-то мелешь?

— Послушай, Добрин, скажи, на сколько лет я тебя старше?

— На десять.

— Так, значит, на десять. Почему же ты зовешь меня дедом?

— Ты вернулся ругаться со мной?

— Ругаться не ругаться, а чтоб я этого больше не слыхал, мэй, Добрин.

— Пошел ты, бре, дед Дорикэ! И каким только злым ветром тебя сюда занесло? Ну что ты ко мне привязался, а? — кипятился Добрин-птицелов.

Дед Дорикэ нагнул голову и с трудом стянул сандалии с ног, чтобы и они могли отдохнуть и порадоваться воле.

— Не пора, Добрин? — спросил он.

Добрин-птицелов поглядел на небо и заключил: мол, пора-то пора, да надо малость Иоану, дочку, подождать. Дед Дорикэ бросил его, Добрина, вот он и позвал ее помочь ему с дойкой. Дед Дорикэ кивнул головой, мол, понял, но зачем ждать Иоану, раз он пришел, он подоит полстада, а потом они, как обычно, поменяются с Добрином. Овчар зашагал впереди, дед Дорикэ, босой, шел следом за ним, и покрытая сухой травой горячая земля обжигала ему ступни.

Небо было высокое, пустынное. Безветренный воздух, казалось, окаменел. Лишь изредка слышался стремительный вспорх птицы.

— Добрин, после дойки поведем овец на речку? — спросил дед Дорикэ.

— Я не пойду, — отрезал птицелов. — Хочешь, веди с Иоаной, а я прилягу. Вон сколько дней я один доил целое стадо, измаялся весь.

— Ладно, Добрин, — согласился дед Дорикэ — Раз, говоришь, устал, погоним овец с Иоаной.

Овчары погнали стадо в загон для дойки. Помыли руки. Дед Дорикэ поливал прозрачную горьковатосоленую воду на руки Добрину-птицелову, тот побрызгал ею и в лицо, потом он лил воду деду. Добрин пристроился на низенькой скамеечке, а Дорикэ взял кнут и шагнул к овцам.

— Хоп, на дойку! Хоп-хоп! — покрикивал он, небольно постегивая кнутом по овечьим спинам.

Овцы хлынули испуганной грудой к загону для дойки, норовя проскочить по две, а то и по три сразу. Добрин успокаивал их, одну потрепав по шерсти, другую шлепнув ладонью по голове, на третью ругнувшись, мол, сдурели они, что ли, лезут друг на дружку, бестолковые.

— Потише, бре, дед Дорикэ, что ты там расхлестался…

«Ох и хлестнул бы я тебя самого от души, сказано ведь птицелову паршивому, не сметь называть меня дедом, а он свое гнет, дурья башка», — отчитал его мысленно дед Дорикэ. И на него снова нахлынула давняя обида и злость, может, и надо бы ее забыть, да как, черт побери, забудешь такое! Будто солнце тогда для него, для Дорикэ, взошло, когда в сговоре они были с Катриною, огнем опалило, ослепило, а потом исчезло, и пал на него мрак, и душа опустошена, как забудешь таксе, мэй, птицелов, и ты долю вины несешь, не говори, не говори, что не знал, так твою растак, преотлично ты знал, да что толку? А теперь все едино: знал, не знал… Дурень ты, птицелов, я бы на твоем месте про меня подумал, будь, конечно, я — ты, с твоей рожей и в твоей шкуре, а ум бы мой остался, я б тебе задал перцу. Какого черта ты перебрался на стыну? Плохо тебе было с твоими птахами в клетках? Люди ругали тебя, проклинали злыдня, что птиц мучил, а тебе хоть бы хны. Но и птиц ты бросил. Заявился на стыну и что?