Читать онлайн «Весы для добра». Страница 6

Автор Александр Мелихов

Все произошло из-за пустяка: она рассмеялась, глядя на вывалянного в снегу пьяного, бредущего вдоль полутемного переулка, тщетно стараясь падать хотя бы через каждые десять, а не через каждые пять шагов. Она засмеялась, а он пронудил что-то ханжеское — вроде того, что никто не стал бы смеяться, увидев в таком положении своего отца. Она еще раньше заметила новые нотки в его обращении с ней, и уже начала жалеть, что так ему их спустила, а кроме того, в этот раз ей очень удался смех, по-детски радостный и звонкий, долженствовавший вызвать в нем нежность и умиление; и то, что она обманулась в своих ожиданиях, было решающим.

На следующий день он, бледный, подошел к ней в институте и, стараясь скрыть дрожь в голосе, стал объяснять, что пьяный показался ему не пьяницей, хотя и пьяницам живется несладко, а хорошим пожилым человеком, случайно не рассчитавшим своих сил на встрече с друзьями, стал мямлить, что ему было так хорошо, что он хотел, чтобы и всем было хорошо, — и так далее в том же духе. Было ясно, что урок подействовал, поэтому она спросила, уже улыбаясь и почти не злясь, почему в таком случае он не помог пьяному, если он такой добрый. Он, рассиявшись, ответил, что помог-таки: оказалось, что тот жил недалеко. Это ее снова неприятно кольнуло, и она спросила, уже без улыбки, почему тогда он не ходит по городу с утра до вечера и не провожает всех встречных пьяных. Но он, как это всегда бывало, стал отшучиваться, и все было забыто. На некоторое время.

Случись все это раньше, она легко вызвала бы в себе враждебное чувство к нему и рассталась с ним без всяких затруднений, но теперь порвать с ним ей мешало не только собственническое, коллекционерское чувство, не только жаль было терять, как она выражалась, умного собеседника, но и — она все же успела к нему привыкнуть, ей было скучно без него. Никто другой не мог, да и не пытался, так хорошо говорить ей приятные вещи, которые не выглядели корыстной грубой лестью, и вообще с ним было весело и приятно. Недоставало ей и его умения утешать, его очевидной заинтересованности в ее «бедах», того, что она называла в нем добротой, хотя она была склонна придавать преувеличенное значение тем проявлениям его доброты, которые были ей известны, быть может, смутно чувствуя свою неспособность даже и к таким проявлениям, ему казавшимся минимальными. Впрочем, значение своих «бед» она преувеличивала еще больше; поэтому она преувеличивала и важность разрыва с ним. Однако, именно эта его доброта мешала ей чувствовать к нему полное уважение, то есть верить, что он действительно может ее оставить или как-то навредить. Из-за его доброты она относилась к нему с оттенком превосходства, почти презрения, хотя эта же самая доброта вызывала в ней некое ревнивое чувство в духе «гляди, какой выискался», как все такие чувства, выражавшееся у нее в недоверии и тайной неприязни.

Словом, ей было жаль терять его прежнего, как ему ее выдуманную.

Поэтому после затяжных размолвок она уже сама шла на примирение, следя лишь за тем, чтобы, с формальной точки зрения, первый шаг сделал все-таки он, хотя, случалось, почти вынуждала его к этому шагу. Здесь ей очень помогала она ненастоящая, о существовании которой настоящая и не догадывалась.

Сам Олег был не без приятности смущен, заметив, что ведет себя, как заурядный соблазнитель; получив свое, начинает терять к жертве интерес (во время ссор она не раз намекала ему на это, — сказать такое открыто ей мешала гордость, получалось, что она была жертвой, но аргумент был хорош, и совсем упустить его было жаль), но оправдывался тем, что реагировал бы точно так же, если бы раньше заметил то, что видел теперь: но в том и беда, что раньше он не мог видеть этого.

А возможности понять ее у него были, чего уж там, — взять хотя бы тот разговор у нее дома, куда он приходил довольно часто, пользуясь отсутствием родителей, в квартире, которую ее родители получили путем сложнейших обменов. Там у Марины была комната, в которую никто не имел права войти без ее разрешения. Олег называл эту комнату будуаром, стараясь своей развязностью изгладить из ее памяти изумление, выразившееся на его лице, когда он впервые попал в ее прихожую, необозримую, как Московский проспект, с потолком такой вышины, что его было видно только в ясную погоду. Впрочем, изумление вызвано было в основном книжным шкафом, где виднелись сплошь старинные переплеты. Потом, правда, оказалось, что книги были самые обычные, а яти и твердые знаки только мешали читать: слово «нет», например, хотелось прочесть как «нъттт».

Как-то раз, сидя в будуаре у заложенного камина, оставившего на стене, подобно некоему рудиментарному органу, свой утонченный силуэт, в кресле, в котором она, по ее словам, любила слушать музыку Баха, Вивальди и Перголези, рассматривая репродукции фресок мастеров Треченто, — или рассматривать репродукции фресок мастеров Треченто, слушая музыку Баха, Вивальди и Перголези, — о чем он услышал с неловкостью за нее и, бессознательно надеясь рассеять неловкость, глупо сострил, что можно было бы еще и в два магнитофона запустить Данте и Петрарку, сосать конфеты и парить ноги в теплой воде, не был встречен ледяным молчанием, так вот, сидя в кресле, он по какому-то поводу заметил, что нужно быть снисходительнее к людям, пережившим войну, и уже по тому, как она замолчала, понял, что совершил какой-то промах. Потом она начала говорить, что тем, пережившим, ничего другого и не оставалось и что может быть, им, молодым, придется еще хуже; она говорила с горячностью, которая у нее всегда была связана с чем-то личным, и даже села на тахте, где до этого полулежала. Олег возразил, что им, молодым, еще придется — нет ли, а тем уже пришлось, а когда им, молодым, придется, тогда и поговорим, но она, не слушая, продолжала говорить, что ей надоело быть кому-то обязанной, что она ни у кого ничего не просила, что все только выполняли свой долг, а если бы попробовали от него уклониться, то им же и хуже было бы, и т. д. Она даже покраснела, лицо приняло неприятное выражение, и вдруг она впервые показалась ему некрасивой: обычно она старалась принимать презрительный вид, когда злилась, но тут, видимо, от неожиданного поворота беседы, в лице ее проступило что-то бабье. Стараясь не поддаться внезапному приливу неприязни, Олег стал объяснять, что речь идет скорее о простом сочувствии к людям, пережившим что-то страшное, но вдруг осекся. Он понял причину ее горячности: у нее были хронические нелады с отцом — отец постоянно пытался вмешаться в ее жизнь, — и получилось, что он, Олег, призывал ее быть снисходительной к отцу, потому что тот почти всю войну провел на Карельском фронте, о чем она, странное дело, рассказывала с гордостью. С гордостью же она показывала написанную отцом техническую книжку, отпечатанную на желтой бумаге, похожей на прессованные опилки. Видимо, из-за того, что отец был ее, он оставался великим даже в своих заблуждениях.

Разговор о войне на том и закончился, но, не будь отца, она, по отсутствию интереса, не стала бы возражать и, следовательно, осталась бы в его представлении единомышленницей.

Но и в тот раз все закончилось вполне благополучно, и когда они на прощание устало целовались, ему показалось, что они какие-то очень добрые животные, вроде тюленей, тычущиеся неловко круглыми добродушными мордами.

Потом он вспомнил собственных родителей, вспомнил, что так и не собрался написать им о своей академке: не хотелось их расстраивать, но не хотелось и отказываться от такого превосходного плана. Они будут огорчены, что он потеряет год, — как можно потерять год, не умрет же он на год раньше, может быть, это будет лучший год в его жизни: это великие люди за год могут сделать что-то великое, а он не сделает великого ни там, ни здесь. Всем все равно, а ему хорошо.

Но под ложечкой засосало еще больше.

Жалко родителей, а ведь это из-за них он сделался таким полудурком: уверен, что каждый встречный честен, умен, добр, — в общем, лучше его самого. И это никак не искоренить: когда он старается видеть в людях плохое — или само начинает так видеться — это оказывается просто невыносимым: и тоска заедает, и стыд — как будто он совершил какую-то несправедливость. А может, лучше и не бороться с глупостью — пусть иной раз и обманешься, зато в промежутках между обманами поживешь в свое удовольствие: пусть лучше тебя иногда обкрадывают, чем по три раза каждую ночь вставать и проверять засовы. Хотя Марина живет, никому не веря, а с нее как с гуся вода… С детства, что ли, привыкла защищать свой интересы? А ему не от кого особенно было — никогда не было признака сомнений в родительской любви. Вот и получай теперь! А к ней что, родители плохо относились?

И вдруг — о ужас! — он почувствовал укол жалости к ней: это конец, только в злости последняя его сила, стоит ее потерять — и он рванет стоп-кран, хоть через окно выберется наружу и хоть на коленях поползет к ней, умоляя все забыть и простить его, ужас в том, что он каждому готов найти оправдание, а ей — тысячекратно, — нужно срочно, не теряя ни секунды, исколошматить эту жалость — эту проснувшуюся мерзкую глисту, истачивающую его волю, превращающую ее в труху. Ах, так ты ее жалеешь?! А она тебя жалела? А помнишь тогда на вечеринке? А помнишь в Павловске? А Панч? А Толстой и Софья Андреевна? А помнишь?.. А помнишь?.. А помнишь?..