Читать онлайн «Братская ГЭС». Страница 4

Автор Евгений Евтушенко

Братская ГЭС продолжает:

Пирамида,
тебя расцарапало?
Ты очнись —
все это вдали,
а в подъятом ковше экскаватора
лишь горстища русской земли.
Но рокочет,
неистребимое,
среди царства тайги и зверья
повторяемое турбинами
эхо Стенькиного
«Не зазря…».
Погляди —
на моих лопастях,
пузырясь,
мерцая
и лопаясь,
совмещаясь,
друг друга толкая,
исчезая и возникая,
среди брызг
в голубом гуденье
за виденьем
летит
виденье…
Вижу в пенной могучей музыке
Ангары
да и моря Братского —
Спартака,
Яна Гуса,
Мюнцера,
и Марата,
и Джорджа Брауна.
Катерами швыряясь
и лодками,
волны валятся,
волоча
и рябую улыбку Болотникова,
и цыганский оскал Пугача.
Проступают сквозь шивера
декабристские кивера.
Я всю душу России вытащу,
я всажу в столетия
бур.
Я из прошлого
светом выхвачу
запурженный
Петербург.

ДЕКАБРИСТЫ

Над петербургскими домами,
над воспаленными умами
царя и царского врага,
над мешаниной свистов, матов,
церквей, борделей, казематов
кликушей корчилась пурга.
Пургу лохматили копыта.
Все было снегом шито-крыто.
Над белой зыбью мостовых
луна издерганно, испито,
как блюдце в пальцах у спирита,
дрожала в струях снеговых.
Какой-то ревностный служака,
солдат гоняя среди мрака,
учил их фрунту до утра,
учил «ура!» орать поротно,
решив, что сущность патриота —
преподавание «ура!».
Булгарин в дом спешил с морозцу
и сразу — к новому доносцу
на частных лиц и на печать.
Живописал не без полета,
решив, что сущность патриота —
как заяц лапами стучать.
Корпели цензоры-бедняги.
По вольномыслящей бумаге,
потея, ползали носы,
Носы выискивали что-то,
решив, что сущность патриота —
искать, как в шерсти ищут псы.
Но где-то вновь под пунш и свечи
вовсю крамольничали речи,
предвестьем вольности дразня.
Вбегал, в снегу и строчках, Пушкин…
В глазах друзей и в чашах с пуншем
плясали чертики огня,
И Пушкин, воздевая руку,
а в ней — трепещущую муку,
как дрожь невидимой трубы,
в незабываемом наитье
читал: «…мужайтесь и внемлите,
восстаньте, падшие рабы!»
Они еще мальчишки были,
из чубуков дымы клубили,
в мазурках вихрились легко.
Так жить бы им — сквозь поцелуи,
сквозь переплеעь бренчащей сбруи,
и струи снега, и «Клико»!
Но шпор заманчивые звоны
не заглушали чьи-то стоны
в их опозоренной стране.
И гневно мальчики мужали,
и по-мужски глаза сужали,
и шпагу шарили во сне.
А их в измене обвиняла
и смрадной грязью обливала
тупая свора стукачей.
О, всех булгариных наивность!
Не в этих мальчиках таилась
измена родине своей.
В сенате сыто и надменно
сидела подлая измена,
произнося за речью речь,
ублюдков милостью дарила,
крестьян ласкающе давила,
чтобы потуже их запречь.
Измена тискала указы,
боялась правды, как проказы.
Боялась тех, кто нищ и сир.
Боялась тех, кто просто юны.
Страшась, прикручивала струны
у всех опасно громких лир.
О, только те благословенны,
кто, как изменники измены,
не поворачивая вспять,
идут на доски эшафота,
поняв, что сущность патриота —
во имя вольности восстать!

ПЕТРАШЕВЦЫ

Барабаны,
барабаны…
Петрашевцев казнят!
Балахоны,
балахоны,
словно саваны,
до пят.
Холод адский,
строй солдатский,
и ОНИ —
плечом к плечу.
Пахнет площадью Сенатской
на Семеновском плацу.
Тот же снег
пластом слепящим,
и пурги все той же свист.
В каждом русском настоящем
где-то спрятан декабрист.
Барабаны,
барабаны…
Нечет-чет,
нечет-чет…
Еще будут баррикады,
а пока что
эшафот.
А пока что —
всполошенно,
мглою
свет Руси казня,
капюшоны,
капюшоны
надвигают на глаза.
Но один,
пургой обвитый,
молчалив и отрешен,
тайно всю Россию видит
сквозь бессильный капюшон.
В ней, разодран,
перекошен,
среди призраков,
огней,
плача,
буйствует Рогожин.
Мышкин мечется по ней.
Среди банков и лабазов,
среди тюрем и сирот
в ней Алеша Карамазов
тихим иноком бредет.
Палачи, —
неукоснимо
не дает понять вам страх,
что у вас —
не у казнимых —
капюшоны на глазах.
Вы не видите России,
ее голи,
босоты,
ее боли,
ее силы,
ее воли,
красоты…
Кони в мыле,
кони в мыле!
Скачет царский указ!
Казнь короткую сменили
на пожизненную казнь…
Но лишь кто-то
жалко-жалко
в унизительном пылу,
балахон срывая жадно,
прокричал царю хвалу.
Торопился обалдело,
рвал крючки и петли он,
но, навек приросший к телу,
не снимался балахон.
Барабаны,
барабаны…
Тем, чья воля не тверда,
быть рабами,
быть рабами,
быть рабами навсегда!
Барабаны,
барабаны…
и чины высокие…
Ах, какие балаганы
на Руси
веселые!

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ

И когда, с возка сошедший,
над тобою встал, толпа,
честь России — Чернышевский
у позорного столба,
ты подавленно глядела,
а ему была видна,
как огромное «Что делать?»,
с эшафота вся страна.
И когда ломали шпагу,
то в бездейственном стыде
ты молчала, будто паклю
в рот засунули тебе.
И когда солдат, потупясь,
неумелый, молодой,
«Государственный преступник»
прикрепил к груди худой,
что же ты, смиряя ропот,
не смогла доску сорвать?
Преступленьем стало — против
преступлений восставать.
Но светло и обреченно
из толпы наискосок
чья-то хрупкая ручонка
ему бросила цветок.
Он увидел чьи-то косы
и ручонку различил
с золотым пушком на коже,
в блеклых пятнышках чернил.
После худенькие плечи,
бедный ситцевый наряд
и глаза, в которых свечи
декабристские горят.
И с отцовской тайной болью
он подумал: будет срок,
и неловко бросит бомбу
та, что бросила цветок.
И, тревожен и задумчив,
видел он в тот самый день
тени Фигнер и Засулич
и халтуринскую тень.
Он предвидел перед строем,
глядя в сумрачную высь:
бомба мир не перестроит,
только мысль — и только мысль!
Встанет кто-то, яснолобый, —
он уже невдалеке! —
с мыслью — самой страшной бомбой
в гневно поднятой руке!

ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ

Ярмарка!
В Симбирске ярмарка!
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
а шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам,
к нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка,
а глаз у пристава
косится пристально
и на «селедочке»[1] —
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут басом.
Торгуют юфтью,
шевром,
атласом,
прокисшим квасом,
пречистым Спасом,
протухшим мясом
и Салиасом.[2]
И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча
И поет она,
предерзостная,
все захмелевбя,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая:
«Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки,
с виду золоченые —
в слезыньках моченые.
Я почапала на Каму.
Я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька.
Кама — слезная река.
Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам да по низам —
все мы плыли по слезам.
Я пошла на тихий Дон.
Я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют…»
Баба крутит головой,
все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
И гармошка то зальется,
то вопьется,
как репей…
Пей, Россия,
ежли пьется,
только душу не пропей!..
Ярмарка!
В Симбирке ярмарка!
Гуляй,
кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.
В тумане плавая,
царь похваляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.
Корпя над планами,
министры маются…
А баба пьяная
в грязи валяется.
Кому-то памятник
подготовляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.
И мещаночки,
ресницы приспустив,
мимо,
мимо:
«Просто ужас!
Просто стыд!»
И лабазник стороною,
мимо,
а из бороды:
«Вот лежит…
А кто виною?
Все студенты
да жиды…»
И философ-горемыка
ниже шляпу на лоб
и, страдая гордо, —
мимо:
«Грязь —
твоя судьба, народ!»
Значит, жизнь такая подлая —
лежи
и в грязь встывай?!
Но кто-то бабу под локоть
и тихо ей:
«Вставай…»
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка!
Качели в сини,
и визг,
и свист,
и, как гусыни,
купчихи яростно:
«Мальчишка с бабою…
Гимназист!»
Он ее бережно ведет за локоть,
он и не думает, что на виду.
«Храни Христос тебя,
яснолобый,
а я уж как-нибудь сама дойду…»
И он уходит,
идет вдоль барок
над вешней Волгой,
и, вслед грустя,
его тихонечко крестит баба,
как бы крестила свое дитя.
Он долго бродит…
Вокруг все пасмурней…
Охранка — белкою в колесе.
Но как ей вынюхать,
кто опаснейший,
когда опасны в России все!
Охранка, бедная,
послушай, милая:
всегда опасней, пожалуй, тот,
кто остановится,
кто просто мимо
чужой растоптанности
не пройдет.
А Волга мечется,
хрипя,
постанывая.
Березки светятся
над ней во мгле,
как свечки робкие,
землей поставленные,
за настрадавшихся на земле.
Ярмарка!
В России ярмарка!
Торгуют совестью,
стыдом,
людьми,
суют стекляшки, как будто яхонты,
и зазывают
на все лады.
Тебя, Россия,
вконец растрачивали
и околпачивали в кабаках,
но те, кто врали и одурачивали,
еще останутся в дураках!
Тебя, Россия,
вконец опутывали,
но не для рабства ты родилась.
Россию Разина,
Россию Пушкина,
Россию Герцена
не втопчут в грязь!
Нет,
ты, Россия,
не баба пьяная!
Тебе великая дана судьба,
и если даже ты стонешь,
падая,
то поднимаешь сама себя!
Ярмарка!
В России ярмарка!
В России рай,
а слез — по край,
но будет мальчик —
он снова явится —
и скажет праведное:
«Вставай…»

Братская ГЭС обращается к пирамиде: