Читать онлайн «Броня из облака». Страница 5

Автор Александр Мелихов

Образцы для подражания могут жить в преданиях, но могут лежать и совсем близко, — заразительность самоубийств отмечалась не однажды и в монастырях, и во вполне светских учреждениях закрытого типа. Разговоры в семье о каком-то покончившем с собой родственнике тоже не проходят бесследно. Дюркгейм описывает семейство, прямо-таки преследуемое роком: все девушки из этой семьи, достигнув совершеннолетия, пытались покончить с собой, — но если им это не удавалось, попыток уже не повторяли. В этом же самом семействе воспитывалась приемная дочь, ни с кем не находившаяся даже в отдаленном родстве, однако этого не знавшая. И все же с приближением совершеннолетия ее начали преследовать неотступные мысли о самоуничтожении, — пока она, не выдержав, не рассказала о них приемным родителям. Те, посовещавшись, почли за лучшее признаться, что она им вовсе не дочь, — и зловещие мысли немедленно оставили ее навсегда.

Если в какой-то части общества бытует образ «романтического самоубийцы», можно быть уверенным, что у него найдутся подражатели. Есенин, Хемингуэй, Ван Гог, Маяковский, Цветаева наверняка поселили у многих представление о том, что покончить с собой способны лишь люди выдающиеся, — этим романтикам будет полезно узнать о поразительно высоком уровне самоубийств среди унтер-офицеров, а также среди оленеводов малых народностей Севера.

Считается, что «Вертер» вызвал волну подражаний, «Бедная Лиза» тоже как будто не осталась без последствий, — однако я, конечно, не рискнул бы давать указания Гете или Карамзину. Вот телесообщения о самоубийствах, даваемые вперемешку с сообщениями о рок-концертах, — это та бестактность, которую нетрудно исправить, а серьезное искусство вряд ли поддается целенаправленному воздействию, пытаться управлять им — значит уничтожить его, оставив тем самым духовную жизнь человечества без точнейшего индикатора. Причем уничтожить напрасно, поскольку и без него влияние третьесортной худпродукции все равно добирается даже туда, где не пользуется влиянием ни «Анна Каренина», ни «Мадам Бовари»: в предсмертных записках самоубийц более всего заметно влияние расхожих фольклорных образов и эстрадных песен типа «на тебе сошелся клином белый свет».

Специалисты, беседуя со спасенным суицидентом, иногда обнаруживают, что на окончательное решение его навела телепередача, фильм, книга. Как этому воспрепятствовать, я не знаю, — цензура была бы лекарством хуже болезни. При наличии достаточно сильной глубинной причины, поводом для суицида может стать что угодно — был случай, когда отчаявшийся человек прочел в метро «Выхода нет» и… Не писать же из-за этого на всех дверях «Выход есть!» Но некие азы суицидологической «техники безопасности» нам всем следовало бы пройти, чтобы мы до какой-то степени могли предугадывать, что слово наше может отозваться и таким образом. Слово, фотография или кадр. Что самоубийство рок-звезды способно вызвать волну подражаний, — это нормальный человек еще мог бы предсказать. Но что и телесообщение об этих подражаниях способно вызвать новую волну, без специальных знаний предугадать трудно.

В принципе, провоцирующим фактором способен сделаться и сам суицидальный ликбез, но его отсутствие, вероятно, приносит больше зла. Понимание механизмов самоубийства, как минимум, деромантизирует его, а это уже немало: одно дело подражать герою, другое — несчастному с прохудившейся экзистенциальной защитой. А как еще можно ослабить эстетическую привлекательность суицида — вопрос нелегкий. В древних Афинах на самоубийство требовалось разрешение властей, — нарушителя оставляли без погребения, страдали наследники. В Риме солдат, покушавшийся на самоубийство, подвергался смертной казни, — но если имел уважительную причину, только изгонялся из армии. Самым позорным считалось самоубийство с целью избежать наказания: государственная власть всегда желала быть сильнее смерти.

Христианство запрещало самоубийство как результат дьявольской злобы, труп хоронили «без церковного пенья, без ладана», завещание самоубийцы лишалось законной силы. Церковью оправдывалось лишь самоубийство Самсона и самоубийство девственницы, спасавшей свое целомудрие. Да каждое из них и не было самоубийством отчаяния, бегством от жизни, — строго говоря, это тоже были самопожертвования.

Великая Французская революция дала юридическое право на самоубийство, а к началу 20 века самоубийство продолжало считаться преступлением только в Англии. В очерковой книге Джека Лондона «Люди бездны» есть удручающие описания процессов над самоубийцами-неудачниками (хотя что здесь считать удачей?), иные судьи прямо распекали их за неумелость: «Топиться так топиться, зачем же причинять людям хлопоты!»

В допетровской Руси к самоубийцам причисляли и опившихся вином, и убитых во время разбоя. Петр Великий распорядился, «ежели кто себя убьет, то мертвое его тело, привязав к лошади, волоча по улицам, за ноги повесить, дабы, смотря на то, другие такого беззакония над собою чинить не отваживались». Только советское законодательство, среди многочисленных иных свобод, обеспечило и свободу самоубийства, и в данном, едва ли не единственном, случае мы эту свободу действительно получили — ни самоубийцам, ни их родственникам уже не приходилось опасаться закона. Но общественное мнение и уголовный кодекс — далеко не одно и то же, управлять мнениями, желаниями чрезвычайно трудно.

Есть старинная история: чтобы пресечь эпидемию девичьих самоубийств, магистрат распорядился выставлять нагие тела нарушительниц порядка на всеобщее обозрение, — и эпидемия сразу же угасла. Подозреваю, что это легенда. Но в начале того же 20 века кое-кто предлагал вернуться к подобным испытанным методам, чтобы сделать самоубийство позорным актом. Не исключено, что это принесло бы кое-какие плоды, но сами эти методы настолько отвратительны, что жизнь среди людей, одобрительно на них взирающих, все равно была бы мерзостной, если бы даже мы и перестали накладывать на себя руки. Лично меня коробят даже такие сравнительно слабые определения самоубийц, как «психи» и «слабаки»: этой эмоциональной тупости может оказаться достаточно, чтобы лишить будущего самоубийцу последней надежды. С людьми отзывчивыми он бы еще мог поделиться своими мыслями, но с этими румяными здоровяками… Три четверти подростков-суицидентов так или иначе предупреждали родителей, но понята была лишь третья часть. Есть даже специальный миф, что «настоящий» самоубийца никогда об этом не говорит — если бы!.. Еще как говорит — намекает, просит…

Впрочем, жизнь среди сочувствующих людей действительно делает нас более ранимыми: «любимые» дети чаще фантазируют о самоубийстве — но приводят свои фантазии в исполнение реже.

По результатам одного исследования — советских времен, кто сейчас станет такое финансировать! — в котором был опрошен едва ли не каждый двадцатый ленинградец, к суициду очень немногие относятся с активным неодобрением (0,8 % среди служащих без высшего образования и 1 % среди учащихся). Индифферентно: рабочие — 19,4 %, служащие без высшего образования — 13 %, с высшим образованием — 7,4 %, учащиеся — 14 %. Сочувствуют: рабочие — 56,6 %, служащие без высшего образования — 78 %, с высшим образованием — 82 %, учащиеся — 72 %. Складывается впечатление, что люди образованные, вопреки давно и усердно распространяемому заблуждению, более склонны к сопереживанию. Это обнадеживает.

Мне кажется, правильное отношение к самоубийце — это, безусловно, сострадание. Сострадание без взгляда свысока («завтра и я вполне могу оказаться на его месте»), но и без романтизации, без пиетета, — как к человеку, попавшему в ситуацию чрезвычайно мучительную, но нашедшему из нее не самый лучший выход. Выход, из которого выхода уже нет и к которому, по мнению многих специалистов, он не так уж и стремился. Одному виднейшему суицидологу принадлежат слова: настоящий самоубийца — это тот, кто режет себе горло и одновременно кричит о помощи. Многие исследования подтверждают, что самоубийца желает вовсе не умереть, а лишь каким угодно способом прекратить свои мучения, «что-то сделать с собой», причем далеко не всегда ощущает свой поступок бесповоротным, до конца осознает, что смерть — это «навсегда». С детьми это бывает особенно часто. Отмечаются типы самоубийств, преследующих (иногда и неосознанно) вполне посторонние цели: «жажда передышки», «самонаказание», «крик о помощи», «протест»…

Но если мы готовы сострадать реальному самоубийце, почему же самоубийства в искусстве так часто вызывают в нас растроганность, смешанную с восторгом? «Лучше в Волге мне быть утопимому, чем на свете мне жить нелюбимому» — может быть, нужно пореже исполнять подобные песни? Осмеивать их, всячески депоэтизировать? Я думаю, трогает и восхищает нас не смерть, а сила страсти. В одном своем рассказе Фазиль Искандер напрямую оправдывает самоубийство из-за потери любимой: чего стоили бы все слова о том, что любимая дороже жизни, если бы изредка они не подтверждались делом? Да и вообще — весьма сомнительно, чтобы человек сделался счастливее, привыкнув ценить свою жизнь превыше всего на свете — и оттого погрузившись в беспрерывный страх потерять ее.