Читать онлайн «Разин Степан». Страница 3

Автор Алексей Чапыгин

— Проспался, голубь-голубой, мой ты голубь!..

— Улечу скоро! — Гость встал, под грузным телом затрещала дубовая кровать.

— Матерой! Молодой, а вишь, как грузишь, — не уродили меня веком таким грузным, — проворчал старик.

— Я вот вина принесла да меду вишневого! А улетишь, голубь-голубой, имечко скажи, за кого буду кресты класть, кого во сне звать?

— Зовут-таки меня Степаном, роду я — издалече…

— Оденься-ко, Степанушка! Чья это кровь на тебе? Смой ее с рученек да окропи, голубь, личико водой студеной… А я на торгу была… Все проведала, как наших стрельцов, что у моей ямы стояли, истцы ищут: всю-то Москву перерыли, да не дознались… Жон стрелецких да детей на спрос в Земской приказ поволокли.

— Бойся, жонка! Тебя признают — худо будет…

— Ой ты, голубь! Жонку на Москве признать труд большой — нарумянилась я, разоделась купчихой, брови подвела, нищие мне поклоны гнут, жонку искать не станут… Будто те собаки в яме съели, и меня бы загрызли, да стрельцы, спасибо, угоняли псов: «Пущай, говорили, помучится».

— Худо, вишь, на добро навело… — проворчал юродивый.

— И слух, голубь, такой идет: жонку собаки растащили, а начальник стрелецкий — вор, ушел сам да стрельцов увел. По начальнику, родненький, весь сыск идет… — Женщина говорила нараспев.

— В долгом ли обмане будут! В долгом — ладно, в коротком — тогда пасись… Ну, да сабля точена, елмань у ней по руке; кто нос сунет — будет знать Стеньку…

— Ой, да что я-то? Воды забыла! — Женщина ушла, вернулась, шумя медным тазом. В правой руке у ней был кувшин серебряный, плескалась вода. — Умойся, голубь-голубой!

— Эх, будем гулять, плясать да песни играть! Ладно ли, Ириньица?

— Ладно, мой голубь, ладно!

— Вот и кровь умыл — пропадай ты, Москва боярская!

— Уж истинно пропадай! Народ-от, голубь, злобится на родовитых, кои ближни царю, на Бориса Ивановича да на думнова дьяка Чистова, на Плещеева[12], судью корыстного: много народу задарма в тюрьме поморил. Плещеев-то царю сродни, а соль всю нынче загреб под себя — цену набил такую, что простому люду хошь без соли живи…

— Слыхал я это. У тебя, Ириньица, нет ли ненароком татарской одежины?

— Есть, голубь-голубой. С мужем-то моим — неладом его помянуть! — одежиной разной в рядах торговали… Ужо я поищу в сундуках, да помню, голубь, что есть она, поганая одежина, и шапка, и чедыги мягкие с узором.

— Ты жонка толковая!

— Народ-то давно бы навалился на своих супротивников, только немчинов пугается, — немчин на зелье-пушки востер, а уж, конешно, немчин не за народ!

— Ништо и немчин! Наливай-ка, жонка!.. Русь надо колыхнуть, вот тогда и немчин в щель залезет…

Пили, целовались, снова пили. Гость поднял высоко голову курчавую. Глаза его стали глубокими и по-особому зоркими.

— А ежли меня палачи, истцы да псы разные боярские искать зачнут, тогда, Ириньица, не побоишься дать мне сугреву у себя?

— Молчи, голубь-голубой! Укрою, а сыщут — и на дыбу за тебя пойду.

— Пьем-молчим, жонка!

— Сторговались — в сани уклались, — сказал юродивый. — Хмельным старика забыли тешить?

— Помним, дедо, помним!

В большой медный кубок юродивого казак налил меду.

— Вот оно, то, что надоть: и сладко и с ног валит!

— Ты бы, дедко, рубаху накинул!

— Эх, Ириха, под рубахой моей святости не видно, а я еще плясать пойду. Ты, паренек, когда о жонку намозолишь губы, а шея заболит от женских рук, поговори со мной.

— Ладно! — Гость придвинулся к юродивому.

— Дальней ли будешь?

— С Дона… У нас хлеба не пашут, рыбу ловят, зверя бьют и ясырь[13] берут, торгуют людьми да на Волгу из Паншина[14] гулять ездят… тем живут!

— А ты, гость-паренек, когда в отаманах будешь, не давай человека продавать…

— Пошто, дедко?

— Самого продадут… А клады искать любишь?

— Нашел, вырыл, — вот, вишь, клад, — казак похлопал женщину по широкой спине.

— Этот клад поет в лад, а в лад не войдет, мороз по коже пойдет — она у меня с норовом… Ты казну ежли золотную, жемчужную альбо серебряную похощешь, то скажу я тебе о травах цветных, сиречь подосельному — о кринах черленых и белых…

— Любопытствую, дедо, скажи!

— Так вот чуй: есть скакун-трава, растет на надгробных местах, ростом высока, цвет голуб, кольцами; весьма для клада гожа. Завернуть сию траву в тряпицу, она сама раскрутится и скочит, а вертеть ее надо на поле: куда трава скочит, там огонь возгорится, тут и клад рой…

— Мой клад, дедо, вон на лавке лежит, — в чудеса я не верю, саблей добуду жемчуг, золото и жонку.

— Али тебе не сказывать дальше?

— Нет, ты говори — чую.

— Ну, так чуй! Есть трава хмель полевой, растет при болотах, на ей шишки желтые, только цвет отличен от хмелевого, что в хмельнике… Ежли истолкешь в порошок семя тех шишек да в вине ли, в пиве изопьешь, — сколь ни пей, пьян не будешь…

— Упомнить, дедо, потребно цвет тот, — люблю пить хмельное.

— Помни, гостюшко удалой, от многой той семени испитой человек в остатке бывает не хмелен, но зело буен и смел: в огонь, воду и на нож идет…

— Упомнить надо тот цвет: «растет при болотах, на нем шишки желтые»…

Женщина, выпивая чашу меду и опрокидывая ее пустую себе на голову, сказала:

— Иной раз на улице или в церкви дедко такое заговорит, что страшно: того гляди, истцы привяжутся и поволокут…

— Меня волокли да спущали, чтут за скудного умом… Чуй еще: есть трава, зовомая воронец, цветет на буграх, на брусничниках в густых лесах, мелка, зело тонка и видом чиста. Лапочки на ней и иглы зеленые, ствол суковатый, коленцами; на тое травине ягодки зеленые, когда и черные бывают… Пить ее отваром тому, кто кровию порчен, еже у кого глисты, змеи, жабы и иные гады… Все из нутра утробы вон изгонит. А може, краше будет тебе о планидах сказать?

— Все, что знаешь, дедо, говори!

— Было время, шестикрыльную книгу я чел, жидовина Схари[15] и иных мудрых речения и письмена их еретичные, числа исчислял по маурскому счислению и по звездам, кои описаны, гадал, а вычитал я в тых книгах, что земля наша, кою чтут патриархи и иные отцы православия, яко долонь человеков, гладкой, — кругла, что небо будто бы не седми, не шти, не пять и не дву-три не бывает, что небо сие едино, и земля наша кругла, а небо шар земли нашей объяло, справа, слева, внизу и вверху, что якобы земля наша вертится… Но мотри, сие говорю только тебе, ибо ты мне, как и Ириньице, по душе пал… иным боюсь. В срубе сожгут мое худое телесо древнее, да огню его предать — не изошло тому время…

— Еретичный, умолкни! — крикнула женщина и застучала чашей по столу, из чаши полился мед…

— Буйна ты, Ириньица, во хмелю, зело буйна, — умолкаю…

— А я говорю: сказывай, дед! То, что попы претят говорить, надо говорить, и, может, большая правда в тех жидовинных книгах есть!.. Знать все хочу… Хочу все иконы чудотворные оглядеть и повернуть иной стороной — к тому я иду, и попов неправедных, как и бояр, в злобе держу.

— Знать все надо, гостюшко! — Юродивый был пьян, но, странно, во хмелю обострялся его мозг, и говорил он без запинки. Он стучал костлявым кулаком в горб, тряслась его жидкая седая борода, звенели вериги на тощем, коростоватом теле, а на горбе прыгал железный крест. — Надо знать — и вот за сие на костер готов идти, — знать все мыслю!.. И, может, как указано в еретических письменах, земля наша станет в веках белой и хладной, яко луна, а луна — тоже шар крутящийся, и шар сей ледяной… И звезды есть, гостюшко, величины необозримой, и каждая звезда — шар, и все… все оно вертится, сменяя свет тьмой и тьму светом, и ветры и бури…

— Горбун! Окунь столетний! Он мой голубь-голубой. Степа, ты ведь мой?

— Твой, Ириньица, — с тобой я твой!

— Снеси меня на постелю.

— Сиди!

— Снеси, говорю! Или сорву с себя платье, нагая побегу по Москве и буду кричать: «Я та, которую он взял от червей могильных, я та, и он тот, кого я люблю больше света-солнышка!..» Степа, снеси…

— Не вяжись, Ириньица! Дед говорит, я хочу знать…

— Она помеха и буйна. Сполни, не отстанет…

Казак встал, поднял женщину, разомлевшую от водки и меда, снес, положил на кровать. Женщина целовала его и кусалась.

— Ляжь — побью!

— Бей! Люблю… бей, а побьешь — сзади побегу, битой любимым еще слаще любить.

— Усни — приду скоро!

Ушел, а женщина примолкла и, видимо, спала.

И странно: когда гость прошелся по горенке, у него стало от хмеля мутиться в голове, ясные глаза налились кровью, а большая рука легла на рукоять тяжелой сабли. Перед ним кривлялся маленький седой горбун, на нем позвякивало железо. Казак забыл, что еще так недавно слушал горбуна, который сидел и говорил ему неслыханное; он топнул тяжелым сапогом и повелительно крикнул:

— Пляши, сатана!

Юродивый завертелся по горнице, горб его, подбрасывая крест, ходил ходуном, моталась седая борода, каким-то ржавым голосом старик напевал: