Читать онлайн «Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1». Страница 6

Автор Сергей Толстой

— Вот, вот, так вот, так я и знала. Сейчас перестань! Отойди же, кому говорят?

Как же тут отойти? Я руку отвел еще дальше, шутя замахнулся, и стало настолько невозможно отказаться и не услышать новый негодующий возглас на самой кульминационной из всех доселе услышанных нот, что Акулина, совершив короткий перелет, угодила-таки на аутодафе. Насаженные на длинные тонкие лучинки, у жаркого пламени зарумянивались смазанные сливочным маслом гренки — ломтики белого хлеба к моему чаю. Эти гренки с их хрустящей промасленной корочкой я очень любил, но теперь было мне не до них. Я думал, что Аксюша бросится и спасет Акулину из пламени. Но она почему-то не двигалась, только твердила, что напрасно меня все так любят, вот сделали куклу, а я эту куклу — спалил! Во всем этом заключалось ужасное мне наслажденье. Я стоял в закипавших слезах, познавая мрачный восторг от неизмеримой глубины необратимого больше паденья.

Затем, убежав, я оплакал себя, тех, кто любит меня и сделал мне куклу, и самую куклу, которая так и сгорела, отравив скверным запахом тлеющих тряпок гренки, воздух в комнате, день — вообще все на свете. Исступленною мрачностью переживаемого отчаяния я довел себя до какого-то экстаза, упиваясь впервые открывшейся передо мною безмерностью собственной гнусности. Часто в детстве и после мне случалось бродить по краям этой бездны, калечившей душу. Лишь много спустя, наконец, удалось (удалось ли?) мне стать навсегда свободным от этаких вот состояний. Ужасные были минуты…

Глава II

В этих ранних обрывках, сохраненных памятью от моего трех-четырехлетнего быта, многое очень сумбурно. Хронология событий сбивчива и запутана. Более последовательное изложение может быть начато только на пятом году…

Были светлые тени. Они стояли у изголовья моей колыбели, а потом отлетели так незаметно, что я еле-еле, и то не всегда, успевал заметить и запомнить их присутствие и не ощутил горечи от их утраты.

Так, не помню я мать отца — мою бабушку. Памятью о ней являлись только отдельные вещи: старинные ширмы с вытканными пастухами и пастушками, божничка с иконами, коврик, который висел, говорят, у кровати, до самого дня, когда…

— Что?..

— Умерла…

— А как это так умирают? Тот свет? А куда же, а как же? Обратно уже не приходят? А вот это все… ноги, руки, панамка, ботинки… В землю зароют? Зачем? Аксюша, послушай! Ведь ты меня любишь? Как это не за что?.. Ну ни за что, просто так, а? Немножко? Ты мне обещай — если завтра помру я, или, может, не завтра, а после… Ты не давай никому хоронить! Хорошо? Ты положи меня, знаешь, в сундук свой, в большой, тот, ну, где твои вещи. Я полежу, а когда надоест, и вернусь с того света… Ну, что там, сад и разные ангелы? Но ведь наш сад, и папу, и Веру, и игрушки любимые взять, ты сказала, нельзя? Значит, скоро мне там надоест…

Это был пресерьезный вопрос. В самом деле: возьмут да зароют. Ведь и бабушку очень любили, а все-таки… Надо заранее как-нибудь договориться, убедить их, что это не надо! Вопрос о рождении тоже был мне интересен, хотя и значительно меньше — ведь это же прошлое. Пройден этап, и родиться опять не придется, а вот умирать, может быть… Однако и здесь я пытался добраться до истины. Как же так?! Ну вот в комнате я, и откуда вошел, всем известно — из коридора. Поутру проснулся в постельке, в которую лег вчера вечером; если сюда не входил бы, то был бы в другой комнате или в саду — где-то был бы. Так как это так: меня не было?! Что же, никто не заметил, как я потихоньку возник да и зажил себе, как будто ни в чем не бывало? Неужели «они», то есть взрослые, даже и не удивились? Проспали, быть может?

Аксюша смеялась и стойко молчала или пыталась перевести разговор на что-то другое. А остальных я об этом не спрашивал. Вопросы ведь были к каждому разные, и на этот ответа я ждал почему-то именно от нее…

Кроме бабушки, был еще дед, но не муж ее, а отец моей матери. Почему-то его звали Дюдя. Наверное, так повелось еще от старших внуков, когда они были маленькими. Служа в Москве директором банка, он каждое лето гостил у нас. Все его очень любили. На красивом в молодости лице его с годами резче проступили татарские скулы, напоминая о происхождении рода Загряжских, серебряная реденькая клинообразная бородка еще усиливала сходство; говорил он, что в Москве, когда утром направлялся в Сандуновские бани, надев что-то полудомашнее, среднее между архалучком и бекешей, мальчишки на улице показывали ему «свиное ухо». Доброта его излучалась из каждой морщинки. Как-то раз летом меня он взял утром с собой на прогулку. Шли мы по «банной аллее». Кроме большой липовой, были в саду и еще две аллеи: акацийная и банная. Последняя уводила от круга направо. По сторонам ее, в орешнике, чирикали птицы, росли большие папоротники, густые и зеленые; в те годы я мог бы в них и заблудиться. А совсем высоко мелодично и гулко вскрикивали перелетающие иволги. Здесь их всегда было много. Аллея в конце упиралась в заброшенную баню — «волчий дом». Аллея была довольно запущенной: кое-где лежал неубранный прошлогодний лист, прорастала трава, и дед рассказал, что, бывало, к приезду его Вера с братьями, встав утром пораньше, успевали с граблями пройтись: и дорожку, огибающую круг, и все три аллеи «разграбить». Утром он шел в первый раз на прогулку, как по ковру, шел первый, оставляя следы, заметные на взрыхленной поверхности. Вообще «разграбливание» дорожек считалось самым нарядным, хотя первый же прошедший такою дорожкой уже нарушал всю их девственную неприкосновенность. Приезжая, дед особенно много времени проводил со своей младшей дочерью Нютой. Он умер, немногим пережив ее. А она последние годы безвыездно жила у нас. Порок сердца не позволял ей ходить, и по саду ее возила в большой коляске любимая мною веселая горничная Паша, Пашетта. Помню, как меня по утрам, еще на руках у сестры, приносили к тете Нюте здороваться. Даже помню синюю стеклянную ручку ее двери, а за дверью что-то очень милое, ласковое, совсем еще молодое, с большими, грустно улыбающимися глазами. Не теткой, а почти старшей подругой была она братьям и Вере. Ее раннюю смерть переживали все в доме очень тяжело. Но я помню ее очень смутно — был слишком мал. Годом спустя умер дед, и его я запомнил уже гораздо ярче.

Так же смутно я помню большой пожар в доме, когда все проснулись, разбуженные отчаянным криком француженки нашей. Это запомнилось, хотя помнить, казалось, я и не должен — бабушка еще была жива, а бабушку я не помню. Кто-то внизу привернул фитиль, не потушив до конца керосиновую лампу, она разгорелась, вспыхнула занавеска, и когда мадемуазель Мари, пробужденная запахом гари, выглянула из своей двери внизу, то клубы дыма и языки пламени в той стороне, где находились комнаты бабушки, исторгли из нее отчаянный вопль: «Madame brûle!»[4] Этот крик разбудил всех. Услышав его наверху, мама выбежала в коридор. Она поняла, что слово Madame относится к бабушке. Дверь на лестницу запиралась на ночь, искать ключи было некогда, и мама, вовсе не сильная, сделала то, что в обычное время оказалось бы не под силу и здоровому мужчине. Рванув, она вывернула из проема вместе с петлями массивную дверь. Этому после долго все удивлялись. Огонь удалось затушить. Дверь поставили снова на место, дыра в штукатурке у нижних петель была наскоро заделана белой картонкой под цвет стены, а потом это место все так и забывали обратно заштукатурить. Позднее, едва научившись писать, я вывел на этой картонке печатными буквами: «Дети мои!..» — продолжения не было. Мысль и без того была ясной — здесь сказано главное: стану взрослым, вот, дети пойдут. Прочтут — убедятся, что отец их очень задолго ждал их появления и мысленно к ним обращался.

Таких фантазий в те годы у меня бывало немало.

А Вера сидела, листая какую-то книгу. В ней было описание всех известных икон Богоматери. Ей в минуту пожара снился удивительный сон. Будто мама дала ей ключи и сказала: «Пойди, у папы, в нижнем кабинете, найди икону Божьей Матери, знаешь, Египетской, она здесь нужна…» «И вот иду я, — рассказывала сестра, — чувствую в руке эту связку холодных ключей на цепочке и думаю: что же я не переспросила, какую икону — Марии Египетской? Нет, мама сказала же: Божьей Матери. Разве такая есть? Отпираю, вхожу в кабинет, ищу. И вижу: икона Неопалимой купины. Беру ее в руки и так неуверенно к маме несу. Вступаю на лестницу, в эту минуту крик Мадемуазель, и проснулась. Нарочно сейчас хотела найти, есть или нет такая икона Египетской? Нет такой, но зато в описании Неопалимой купины сказано, что эта икона из Египта. Ведь я об этом никогда и не знала…»

Такие случаи еще больше укрепляли в окружающих веру, что и во сне, и наяву нас неусыпно хранят нездешние силы. Может быть, надо помнить, что иконе Неопалимой купины издавна приписывается свойство охранять людей от огня…

Совершенно особой конкретностью насыщался весь мой маленький мир в те дни, когда я заболевал. Тогда он концентрировался в одном фокусе, которым служила моя постель и то расстояние вокруг, до которого можно было дотянуться руками. Разница между днями и ночами стиралась. Все вокруг заполнялось мною одним, без остатка, и если болезнь не сопровождалась какими-нибудь болями, то я чувствовал себя замечательно спокойно. Оторванный от внешнего мира, где трещали морозы, свистели метели, когда даже окна, затянутые ледяной чешуей, не давали возможности видеть, что там творится за ними, я сосредоточивался на каких-нибудь кубиках с отбитыми потемневшими краями, но все еще хранившими запахи красок и лака, на книжках с картинками, на рассказах взрослых. Крошки хлеба, оставшиеся в постели от моего обеда и завтрака, упорно проникали под одеяло, стараясь причинять как можно больше неприятностей своими подсохшими острыми краями. В борьбе с ними я проводил много времени, забывая о том, что снаружи рыхлый глубокий снег завалил все строения и люди ходят на кухню глубокою тропкой, что сад недоступен, что ветер, холодный, морозный, осаду на стены ведет, и сверху, бросаясь на трубы, выбивает дым из весело потрескивающих в коридорах печей, распространяя по комнатам смолистый горьковатый запах и приводя в движение холодные воздушные стелющиеся по полу струйки.