Читать онлайн «Товарищ ребёнок и взрослые люди». Страница 6

Автор Леэло Тунгал

Вообще-то бабушка Минна Катарина больше похожа на орла, чем дедушка, потому, что вместо кофт она любит носить большие шали — их у неё много, у большинства из них серые края, и когда она взмахивает руками, кажется, что собирается взлететь. В молодости бабушка была очень красивой и носила высокие причёски с лентами и платья с оборками. На фото в альбомах её и не узнать! В молодости у дедушки с бабушкой была большая любовь. Они познакомились в России в большом поместье, куда дедушка приехал заработать большие деньги. Когда они приехали в Эстонию, бабушка не знала ни слова по-эстонски, говорила только по-польски, по-русски и по-латышски, потому что её отец работал в России садовником, у бабушки было два брата, которые выучились на инженеров, — один из них остался в Екатеринбурге, откуда дедушка и привёз Минну Катарину, а другой был на каком-то важном месте в городе Москве. Но их обоих убили ещё до войны, потому что русские особенно не любили людей других национальностей, которые работали на высоких местах. Бабушка думала, что в живых, может быть, остался кто-то из её польских родственников, но это, наверное, никогда выяснить не удастся. Последние письма пришли из Данцига ещё до войны, и кто теперь осмелился бы копаться в таких вещах!

Все эти истории я слышала множество раз, потому что у дедушки с бабушкой всегда шли разговоры про старых людей! Такая жизнь, если ты единственный ребёнок в семье!

У бабушки с дедушкой было пятеро детей, но все они стали взрослыми до моего рождения, так что в Йыгисоо играть мне было не с кем. Разве это дети, если их надо называть тётями и дядями! Так вообще называют всех взрослых. Но некоторые из них особые дяди и тёти — они называют моего папу братиком, а бабушку с дедушкой — мамой и папой.

Бабушка Минна однажды услышала, что я называю папу татой, и удивилась:

— Где ты это слово слышала, это ведь польское слово. По-польски папа и есть тата.

Про тётю Анне, тётю Лийли, дядю Марта и дядю Эйно папа говорил «моя родня», потому что давным-давно все они были индейцами, носили на голове петушиные перья и делали луки из ивовых веток. Тёте Анне не нравилось быть индианкой, она была вовсе бледнолицей, потому что вопила слишком громко, когда её привязывали к дереву и начинали снимать скальп.

У тёти Анне и теперь, когда она стала взрослой, был очень громкий голос, хотя никто больше не собирался привязывать её к дереву и снимать скальп. Мне, конечно, понравилось бы, если бы на днях рождения дедушки и бабушки играли в индейцев, но, увы, этого никогда не случалось: всегда только сидели за столом, ели, пили, пели и вели скучные разговоры взрослых людей.

Всегда, когда папа посреди праздничной еды, тихонько постучав по бокалу ножом, вставал и говорил: «Дорогие друзья, мы сюда не только для того собрались, чтобы есть и пить…», я надеялась, что он скажет: «…а и для того, чтобы поиграть в индейцев». Но куда там — всегда он продолжал одинаково: «…а для того, чтобы отметить день рождения нашего любимого папы!» или «нашей любимой мамы!» После этого все пели «Та элагу»[3] и опять начинали есть и пить.

Когда мы, наконец, добрались до бабушки и дедушки, большая часть родни была в сборе. Разумеется, не считая дяди Эйно, — его давно увезли в Мордовию, в лагерь для заключённых, и с тех пор столько дней рождения праздновали без него, что я даже стала забывать, как он выглядит. Вообще-то, вспомнить лицо дяди Эйно было не так и трудно, потому что все дедушкины сыновья были на него похожи: с большими носами, голубыми глазами и такой причёской, словно им сделали на голове лёгкий веночек из их же волос. Как и у моего папы, но, похоже, ему это особенно не мешало. Когда тётя Анне иногда вспоминала, что до войны у него были на голове густые кудри цвета спелой ржи, папа смеялся и говорил: «На золоте мох не растёт».

Похоже было, что лучшие дни родни прошли ещё в те времена, которых я не помнила, да и не могла помнить, потому что меня тогда и на свете не было! Странное дело: я-то считала, что была всегда! Про те дни говорили по-разному: «до войны», «в эстонское время», «во времена Пятса», «до прихода русских». Тогда жизнь была совсем другой: праздники пожарных и представления в Народном доме, велосипеды «Хускварна»[4] и туфли из настоящей змеиной кожи, сладкий медовый напиток и сосиски многих сортов в каждом магазине.

И люди могли свободно говорить обо всём, о чём хотели. Наверное, они потому могли, что меня тогда ещё не было, — всякий раз, когда разговор родни делался легкомысленным или когда начинали говорить что-то такое, на что все взрослые реагировали испугано или начинали громко смеяться, — каждый раз кто-нибудь напоминал: «Выбирайте слова в присутствии ребёнка!» И это было очень мило — знали, что я не всё понимаю.

Хотя на праздниках у дедушки и бабушки и было скучно-прескучно, но всегда много смеялись и никто не твердил нудным голосом, что, ох, ребёнок, ты смеёшься, а я плачу, смогу ли ещё когда-нибудь тебя увидеть…

Дедушка Роберт любил объявлять: «До тех пор, пока у меня во рту будет ещё два зуба, я буду смеяться каждый день по два раза! А когда и они выпадут, всё равно буду смеяться тайком, ночью! Ну, если ничто другое меня не будет смешить, то русский порядок и панталоны Минны всегда меня смешат!»

У бабушки действительно были смешные панталоны — длинные, с буфами и кружевами внизу, и когда после стирки они сушились на бельевой верёвке, их широкие штанины трепыхались на ветру, словно толстые танцовщицы.

Польская кровь бабушки Минны

Дом дедушки и бабушки стоял не в лесу, как дом бабушки Красной Шапочки, а вблизи большой дороги, в яблоневом саду, огороженном забором из планок. Это был довольно большой серый деревянный дом, но на самом деле больше чем наполовину он был пустой и нежилой. Войти в него через главный вход было невозможно — дверь была забита двумя досками крест-накрест, а окно, глядящее на дорогу, было закрыто ставнями. Чтобы попасть в дом, нужно было снять две поперечные доски ворот, пройти через яблоневый сад и завернуть за угол дома. Сам-то дом был скучно-серый, но собачья будка возле крыльца была прекрасна — с высокой двускатной крышей и выкрашена в красивый жёлтый цвет. Будка была большой, потому что когда-то — конечно, в то легендарное время, когда меня ещё на свете не было, — там жили в тёплую пору две гончие Крапп и Кай. Но Крапп давно околел, и жёлтая с белыми пятнами Кай пользовалась будкой больше как дачей — в холодное время она жила в кухне и спала на подушке в плетёном кресле.

Дедушка не хотел, чтобы чужие люди знали, что когда-то в этом доме находился и магазин. Он называл его лавкой, и она принадлежала именно ему, и если кто-нибудь сообщил бы об этом дядькам в мундирах, то и его могли бы увезти в Сибирь. Вывеска магазина была спрятана, и когда изредка дедушка водил меня в магазинные комнаты, он всегда находил что-нибудь на дне ящиков мне в подарок — почтовую открытку, на которой из яичной скорлупы выглядывали улыбающиеся мальчики с крылышками, или красивую голубую бумагу для писем — «на память о минувших временах расцвета», говорил он. Во времена расцвета, очевидно, люди писали красивыми прозрачными ручками на голубой с лёгкими узорами бумаге и посылали эти письма в конвертах с подкладкой из шёлковой бумаги… В коробках были булавки с жемчужными головками, кнопки и плакатные перья. К сожалению, в бывшем магазине дедушки больше не было ни одной конфеты и ни одной бутылочки с медовым напитком времён расцвета. За пыльными полками на полу валялись только пустые старинные бутылки из-под пива — их называли «алекоками». У них были странные пробки на пружинках, и бабушка осенью наливала в такие бутылки яблочный сок. В этих «алекоках» сок никогда не начинал бродить.

В магазинной части дома было холодно и нетоплено, и там нужно было двигаться осторожно, потому что во всех углах подстерегали мышеловки, которые громко защёлкивались, если их нечаянно задевали ногой. Папа считал, что прилавок и полки надо разломать и сделать там хороший ремонт, тогда бабушке с дедушкой было бы попросторней жить. Но дедушка не был с этим согласен, он был уверен, что через год-два американский дядя выгонит русских из Эстонии и тогда опять можно будет открыть магазин.

Дедушка считал, что ему и бабушке не требуется больше комнат, кроме кухни, гостиной и маленького кабинета, большую часть которого занимал огромный письменный стол. В его ящиках можно было найти всякие интересные вещи: там хранились старые фотоальбомы, на толстых страницах которых были сделаны прорези с золотыми краями, чтобы вставлять фотографии, и ещё там были всевозможные бумаги, и тетради, и большой альбом для марок, у которого была деревянная обложка с металлическими углами. Марки в альбоме мне разрешалось смотреть только вместе с дедушкой и только после того, как вымою хорошенько с мылом руки и покажу ему ладошки. Но эти марки выглядели так, словно их трогали как раз немытыми руками: в большинстве они были старые и потрёпанные. Свою первую почтовую марку дедушка отклеил, когда он был ещё мальчишкой, от письма, пришедшего с острова Куба. Это письмо сообщало, что его старший брат-моряк умер на этом острове от какой-то тяжёлой болезни. На этой коричнево-серой марке было лицо какого-то старика, и я смотрела на марку с опаской, словно болезнь дедушкиного брата ещё могла быть на марке, так что на самом деле руки следовало бы мыть после того, как посмотришь альбом, а не до… Но кому охота делать это, если никто не велит!